Журнал «Юность» - Журнал `Юность`, 1973-2
Сколько жизней, прошедших рядом с нами и оставшихся неразгаданными, преподали нам этот урок. И сколько их еще, увы, впереди! Несправедливость природы, слепо обрушивающей свои удары, мы исправить не в силах. Но собственную, людскую, в какой ежедневно и ежечасно оказываемся виноваты друг перед другом, можем и должны. Ради людей и ради себя, ради своего нравственного «Я».
Дневники, о которых ведем мы разговор, помогут нам в этом. Помогут не только тем, что расскажут о своих авторах, познакомят с ними, прожившими свою жизнь так похоже в так непохоже на нашу. Помогут ещё и тем, что заставят глазами их авторов взглянуть на окружающее и увидеть, подобно им, то, чего мы раньше не видели.
В том сущность и отличие писателя от неписателя, что он видит вокруг не только видимую для всех жизнь, но одновременно и ту, которая поселится потом в его книге, где все случайное, незначимое, мелкое будет отсечено или преображено, а всё действительно знаменательное — плохое и хорошее — станет выпуклее, отчетливее, различимее.
Николай Заболоцкий, большой советский поэт, человек славной и драматической судьбы, признавался на склоне лет, что именно этой вот способности он обязан тем, что не стал пессимистом. «Путешествуя в мире очаровательных тайн, — пишет он в лирическом этюде, который так и называется «Почему я не пессимист». — истинный художник снимает с вещей и явлений пленку повседневности и говорит своему читателю-.
— То, что ты привык видеть ежедневно, то, по чему ты скользишь равнодушным и привычным взором, — на самом деле не обыденно, не буднично, но полно неизъяснимой прелести, большого внутреннего содержания, и в этом смысле — таинственно. Вот я снимаю плёнку с твоих глаз: смотри на мир, работай с нем и радуйся, что ты — человек!»
Дневники Виктора Головинского как бы одновременно принадлежат и жизни и слову. Жизнь в них и хронологически-то очень близка к нашей и вообще похожа на нашу — твою, мою, его… И, возможно, прочитав их, многие из читателей, особенно того возраста, в котором находился сам Виктор Головинский, старшеклассники, студенты, скажут, что это как будто они сами написали, что это о них.
Виктор Головинский учился на факультете журналистики, он мечтал стать писателем, но стать им не успел. Его рассказы — лишь проба пера, лишь обещание. Главное, что он оставил, — это дневники, в которых отразилось с фотографической точностью то специфическое, что свойственно юношескому возрасту как таковому. То общее, что характерным было для первого послевоенного поколения нашей молодежи, что обогащало и обедняло его одновременно. И, наконец, то особенное, что принадлежало только ему, Виктору Головинскому, и никому больше.
В жизни, как и в искусстве, часто именно «чуть - чуть» становится водоразделом между банальным и незаурядным, посредственностью и личностью. Головинский был несомненно, талантлив. Но талант его не настолько еще созрел и сформировался, вошел в силу, чтобы поразить нас, так сказать, самим собой, что, несомненно, происходит, когда мы читаем Чекмарева или Щеглова. Талант Головинского, каким он успел сформироваться к концу его короткой жизни, талант рядовой, да простится мне такое словосочетание. Он, конечно, и в такой его форме уже гарантировал его обладателю определенное место в журналистике и литературе. Но над ним ещё предстояло работать и работать — за слесарным верстаком и в мастерских филиграни. Сам Головинский прекрасно это понимал.
Дневник — свидетель его непрерывной борьбы за себя и с самим собой — во имя идеалов самых высоких. «Я часто думаю, каким бы я хотел быть? Мой идеал — Джек Лондон, Лермонтов, Островский». Такие наивные и трогательные признания рассеяны по всему дневнику. В той или иной форме мы встретим их и в ранние и более поздние годы. И тогда, когда возраст в двадцать пять лет виделся ему в дымчатой, далекой дали: «Если к двадцати пяти годам не будет толку, пойду дрова колоть», — и тогда, когда он настал, то есть в год смерти: «Время уходит, через два месяца мне 25 лет».
Размышления о собственном духовном несовершенстве, о слабости воли, об ограниченности возможностей и способностей, сожаления о несделанном, раскаяние в тех или иных «дурных», как ему кажется, поступках — один из лейтмотивов дневников. Проследим его. «Мучают частые ошибки. Но ведь еще 17 лет. Ошибки можно не делать только после двадцати пяти». Кто из сегодняшних семнадцатилетних и тех, кто лишь недавно миновал этот возраст, который «в жизни раз бывает», не подпишется под этими строками, не вспомнит собственных, таких же смятенных размышлений? «Мне часто доставляет мучительное беспокойство, что время уходит зря. Почему? И что я хочу взять от него — я и сам не знаю». И снова, уже в восемнадцатилетнем возрасте: «Главное, как удивительно сознавать, что у тебя нет нужной широты ума, которая необходима для выполнения всего, что требует твое честолюбие, твоя душа. Щупаешь себе лоб и понимаешь, мало. Садишься за пианино и видишь, нет слуха».
Не сомневаюсь, что многие молодые читатели, кому попадутся на глаза эти строки Головинского, не просто вспомнят о том, что их посещали такие же скорбные раздумья, но и вспомнят об этом с тайной гордостью. Сама способность признаваться в собственном несовершенстве уже как-то украшает нас в наших собственных глазах и даже во мнении окружающих.
Однако знакомство с произведениями дневникового жанра разных времен, принадлежащих перу как «великих», так и «простых смертных», побуждает нас с изрядной долей осторожности отнестись к такого рода излияниям. Сами по себе они отнюдь ещё не представляют абсолютной ценности. Ибо побудительные мотивы тут могут быть самыми различными. Человек не всегда способен быть до конца искренним даже наедине с самим собой. К тому же не всегда и самое искреннее, самое доброе намерение увенчивается достойным его деянием, а именно по делам, поступкам человека судим мы о силе его чувств, оригинальности мыслей, побуждений.
Тут хотелось бы сделать небольшой экскурс в сферу социальной психологии, утверждающей, что в любом обществе есть определенные типы, модели поведения людей, которые возникают и выявляются во взаимодействии различных обстоятельств объективного и субъективного плана. Стоит человеку попристальнее понаблюдать за собой, как он убедится, что многие, очень многие его поступки, мотивы, привычки, симпатии и антипатии идут от окружающей его среды, от людей, одни из которых так близки ему и дороги, что им хочется подражать, а другие чужды, наоборот, настолько, что быть хоть в чем-то похожим на них противно и унизительно. В любом обществе, в любой среде возникают образцы, эталоны, с которых человек, особенно молодой, формирующийся, говоря словами Маяковского, делает жизнь. Иногда этот образец — живой человек, современник, иногда деятель прошлого, часто литературный герой, а нередко собирательный образ, исторический, социальный тип, соединяющий в себе особенности многих реальных лиц и персонажей литературы, искусства, истории.
Закономерность эта давно обнаружена человеческой мыслью, и имеется множество формулировок ее, принадлежащих деятелям разных времен и народов. Ну вот, например, француз Сент-Бев писал в середине XIX века, что «в каждую эпоху возникает некий модный тип, некий романтический призрак, который овладевает воображением и как бы носится в облаках». Словно иллюстрируя эту мысль, историк Ипполит Тэн писал, «что у каждого века есть созданный им прекрасный тип, у одного — это рыцарь, у другого — придворный».
Герцен выражает ту же закономерность, опираясь на примеры из жизни России и литературы своего времени: «Русские молодые люди, приезжавшие после 1862 года (как известно, вторую половину своей жизни Герцен провел в эмиграции), почти все были из «Что делать?», с прибавлением нескольких базаровских черт».
Здесь Герцен указывает на тот случай, когда эталоном являются литературные герои. Но ведь и Базаров так же, как Кирсанов или Рахметов, не были выдуманы, они взяты из жизни, когда уже в действительности народился определенный тип, который сам, в свою очередь, — это знает любой старшеклассник — пришел на смену предшествующему типу, связанному у нас с такими именами, как Печорин, Онегин, а затем Рудин и другие «романтики» и «лишние люди».
Ну, а поскольку никакой социальный тип не вечен, то он знает и своих первовыразителей, тех, чья личность стоит у истоков возникновения новой модели человеческого, социального поведения, и эпигонов, подражателей.
Есть ещё и такое, весьма для нас важное выражение, понятие, как генотип, то есть совокупность определенных психических особенностей, которые более долговечны, чем приметы социального типа, и которые могут повторяться в людях разной социальной принадлежности и разных эпох.
Так вот и страсть к самобичеванию, самоусовершенствованию, как о том свидетельствует и художественная, и дневниковая, и мемуарная литература, — свойство определенного склада людей, которых можно встретить и в наши дни, и в прошлом веке, и во времена ещё более отдаленные. При этом социальное тут находится в сложной взаимосвязи с психологическим, которое в конечном-то счёте тоже восходит к общественному бытию человека.